Художественное произведение
Среди всех кладбищенских историй, выходящих за пределы физики Ньютона и рассказанных старухой Попущенной при сочувственных восклицаниях Федуркиной, именно история Замогильного (Заммогильного) выглядит, если можно так выразиться, правдоподобней других благодаря своей обескураживающей простоте. А тут еще Заяц…
Конечно, и в этой истории немало того, что раньше называлось народно-поэтическим, а сегодня можно было бы назвать электорально-прозаическим, конечно, эта история базируется на неподтвержденных, хотя и достаточно упорных слухах. Но сама мысль о том, что жилец Замогильный лежал на кладбище вместо покойников, освобождая их тем самым на целую ночь и имея при этом собственные меркантильные интересы, выглядит настолько простой и, если не бояться каламбура, приземленной, что грех будет не вдуматься в нее.
Понимаете, штука состоит в том, что ни сам Замогильный, ни высвобождаемые мертвецы ничего выдающегося, граничащего с художественной литературой, собой не представляли и из бытовой плоскости не выходили. Токарев, например, ходил на танцы в клуб «Кому за тридцать», и никому от этого не было плохо, а меньше всего скучающим женщинам, вроде агента по продаже недвижимости Светланы Половинкиной. Иное дело, расплачивалась эта публика припрятанными на черный день, но не имеющими хождения облигациями. И тут уж Замогильный (Заммогильный) должен был их как-то обналичить. Здесь следует сказать, что осторожный Замогильный имел дело только с клиентами, скончавшимися не позднее, чем пятьдесят лет назад, не имевшими судимостей и не совершившими поступков. Кроме того, он никогда не имел дела с женщинами, которых вообще опасался. Очнувшись от могильного сна, он возвращался домой и сразу же засыпал сном обычным, но долгим и тяжелым, как это случается с теми, кто работает по системе «сутки — трое».
Жил Замогильный в коммуналке на Братском, расположенной в половине дома, в который когда-то попала бомба. Попущенная жила непосредственно под ним на первом этаже. Был этот Замогильный высоким, облысевшим и застенчивым мужчиной, на вид лет пятидесяти, волос по краям головы имел рыжеватый, глаза бесцветные, очков не носил. Потребительская корзина его была скромна и представляла собой кошелку старого образца. В гости он ходил только к Зайцу.
Как находил Замогильный своих клиентов, каким образом осуществлялось его пассивное дежурство, неизвестно. Известно, что с вечера он выглаживал свой единственный костюм, останавливал висящие на стене ходики с гирькой, до блеска начищал черные туфли и пешком шел на старое кладбище, где хоронили, по словам Попущенной, только по знакомству. Можно было бы спросить: по знакомству с кем, но тогда бы она понесла такое, что вы бы этого читать не стали. Вам и так предстоит поверить, что, когда Замогильный исчезал в дальней ограде, куда пробирался осторожно, стараясь не порвать костюм, в той же ограде, отряхивая прелые листья, возникал старомодный Токарев. Выбравшись из аллей, он отыскивал уединенный киоск, в стекле которого находил, вопреки всем суевериям, свое отражение. У этого стекла Токарев тщательно расчесывался металлической гребенкой, поправлял широкий полосатый галстук и шел во дворец культуры «Энергетик», где те, кому было далеко за тридцать, рассчитывали получить маленькую порцию женского, а реже мужского счастья.
Под утро, когда Токарев вернется в свою могилу, Замогильный, безбожно зевая, поплетется по пустым еще улицам домой, унося в портмоне несколько слоев досаафовских марок и два винтажных лезвия «Нева». Снова пойдут ходики. И вот наконец после нескольких посещений блошиного рынка позволит себе Замогильный развлечься.

Заяц жил неподалеку, на Соляном спуске. Комнатка у него была собственная, отложившаяся от бывшей коммуналки. У него была даже своя собственная уборная с архаичным сливным бачком с грушей на цепочке, а вот раковины у него не было, и умывался он во дворе у пожарной колонки. Достопримечательностей в его комнате было две: аномально узкое окно, на подоконнике которого умещалось все же несколько разнокалиберных бутылок с поспевающей наливкой из вишен, засыпанных сахаром, и большой в хорошем еще состоянии ковер с тремя охотниками Перова. Говорили, что именно этот ковер подталкивал Зайца к рассказыванию неправдоподобных охотничьих историй. Впрочем, склонность к этим историям объясняли и фамилией Зайца и даже внешностью, удивительно соответствующей этой фамилии. У него, и в самом деле, были косые глаза, специфической формы усишки, мягкие волосы на лапках и торчащие уши, которые он зимой, выходя на улицу, прятал под старой шапкой-ушанкой, а летом — под соломенной шляпой с зеленой лентой покрытой многочисленными разводами «от весенних паводков», по его словам.

Замогильный выставил бутылку спиртного производства старухи Попущенной, а Заяц — свиные ребрышки.
— Кабана завалил, — прокомментировал он.
Мягкий Замогильный неизменно принуждал себя верить Зайцу, отчасти еще и потому что охотничьи рассказы повышали их общий престиж и статус застолья.
— Капуста подорожала, — внес Замогильный свою лепту в разговор.
— Не интересуюсь, — резко ответил Заяц.
— Ты, когда в Минске жил, тоже на кабана ходил? — исправляет ошибку Замогильный.
— Зубра завалил, поэтому и уезжать пришлось. Он под охраной был.
— Зубр?
— Ага! Тимофеев-Ресовский фамилия. За Братское!
Выпили.
— На Братском из дичи только дятел да кукушка, — меланхолически заметил Замогильный. — А фамилия чья? Ты сказал «фамилия»?
— Зубра. Я там в охотничий клуб ходил с Освальдом Ли.
— Который Кеннеди убил, ты говорил.
— Неважный стрелок был.
— А ведь попал. За тебя, Заяц!
— Попал, — вытирает Заяц губы, — упорный был. Это тоже важно. А что Токарев?
— Тоже упорный. Все ходит на танцы.
— Жениться хочет? — с презреньем спрашивает Заяц.
— Да как же жениться, он же помер?
— Дурное дело не хитрое. Дернем, Венок Степанович!
— За твои трофеи! Чтоб полный ягдташ.
— Кабана в ягдташ не кладут. А Светлана эта его не окрутит, Токарева?
Возвращается домой Замогильный, и охватывает его чувство, неведомое современному человеку. Должно быть, долгое пребывание на кладбище в обществе дятла и кукушки навевает это чувство. Замогильному всех жалко. Жалко пенсионера Зайца, прозябающего в умирающей коммуналке. Жалко Светлану, возлагающую надежду на покойника. Жалко самого Токарева, давным-давно умершего. Жалко и Кеннеди, и Освальда Ли, и зубра, и себя, и даже старуху Попущенную. Вполне, впрочем, возможно, что всего этого никогда не было. Но, пересказывая эту историю, я и сам испытал сходные чувства. Сверх всего прочего, жалко мне и нашу некогда гуманную словесность. Будь она жива, я бы продолжил рассказ, а то и присочинил бы что. А так я рассудил: пусть пока добрый Замогильный полежит в гробу, а нелепая эта сказка пойдет на свиданье с тобой, читатель, плясать недолгие пять минут.