2008
Сон разума рождает чудовищ. Что рождает сон стиля? Стиль спит. Галдит «тусовка». Что рождает она?
Язык и стиль часто характеризуют именем того локуса, где они сформировались: язык гостиных, язык агоры, язык двора (царского или арбатского). Поговорим о языке кухонь, тех самых многократно воспетых и прославленных «московских кухонь», откуда вышли почти все сегодняшние интеллигентские «тусовки».
Язык кухонь — а это явление не только московское — представляет собой тот интеллигентский дискурс, который возник в шестидесятые годы и родиной которого, действительно, была кухня — место нехитрых пиров и неформальных встреч. Главными признаками этого языка сразу же стали неофициальность и непарадность. Позже этими качествами стали гордиться. Однако неофициальность и непарадность — признаки негативные, лишь сопутствующие другим — позитивным.
Язык Льва Толстого тоже был непарадным и неофициальным, но главную силу этого языка составляла привычка с бескомпромиссной смелостью додумывать всякую мысль до конца. Толстовская традиция, в пределе не только антигосударственная, но и антиинтеллектуальная, готовая порвать с наукой, образованием, обрядами и приличиями, восходит к протопопу Аввакуму и привлекает своей обостренной честностью, а в случае самого Толстого необыкновенной мощью таланта и знанием жизни. Неофициальным и непарадным был и столь далекий от староверческой традиции язык Пушкина — аристократический, изящный, остроумный, балансирующий на грани либертинажа. Толстовская и пушкинская — вот две стихии, диаметрально противоположные друг другу и равно чуждые языку наших кухонь.
Кухня не монашеский скит и не светская гостиная. «Кухонная» мысль не отличалась ни мощью, ни изяществом. Ее положительным качеством была «душевность». Изолированная квартира — островок в коммунальном море — собирала«своих», давала возможность расслабиться, а кухня, с раковиной, мусорным ведром, а зачастую и с братьями нашими меньшими, снимала с общения малейший налет светскости.
Светское общество принято ругать за бездушность, холодность, поверхностность. Но человек в этом обществе всегда внутренне подтянут, собран, любезен. Светскость гарантирует от проявлений расхлябанности, бесформенности, невнятицы, от того, что описано в «Скверном анекдоте» Достоевского. Чацкий мог говорить свои бон мо в «фамусовском обществе», но в наших кухнях ему оставалось бы только молчать. Он и молчал. Много ли вышло из знаменитых кухонь Грибоедовых, Пушкиных, Вяземских? Речь не о талантах и масштабах, а о стиле мысли и речи, попросту об умении точно и ясно выражать свои мысли, не увязая в безнадежном интеллектуальном провинциализме. Всякий, кто бывал на разных наших семинарах и диспутах, легко узнает в них диалог дяди Митяя и дяди Миняя, легко обнаружит дискурсивные привычки, отраженные в стихотворении Козьмы Пруткова «Родное»:
Вот собралися: «Эй ты, леший!
А где зипун?» — «Какой зипун?»
Увы, «кухня» не приучала нас к словесным дуэлям и нежданным эпиграммам. Скажем откровенно: «кухня» научила нас мямлить.
Но, может быть, за речевой неловкостью скрывается привычка думать основательно? К сожалению, «кухня» уязвима и в этом отношении. Она ведь и не келья, и не кабинет, и вообще не место для сосредоточенных дум. Но и в качестве общественной трибуны она никуда не годится, ибо представляет собой лишь отсек с гипсолитовыми стенами, в пределах которого возможна свобода слова. Получив эту свободу в масштабах страны, интеллигенция так и не сумела выйти из кухни. Общество и агора не возникли из пепла. Структура «кухонь» сохранилась, гипсолитовые перегородки были воспроизведены в устройстве «тусовок».

Индивидуализм «кухонного человека» недостаточно развит, чтобы нагулять оригинальную и основательную мысль, а коллективизм слишком ограничен, чтобы разомкнуть круг «своих» и стать обществом.
Кружки девятнадцатого века, чьей загробной жизнью и были наши «кухни»,породили и мыслителей, и мысли. Трудно спорить с тем, что по части и того и другого у нас как-то беднее. Где Белинский? Где Бакунин? Где Достоевский? А ведь рассуждать post factum о коммунизме несколько легче, чем в позапрошлом веке о социализме, которого еще не было.
Язык кухонь стоял на трех китах: «непарадности», «неофициальности» и «душевности». Все три категории имеют свою историю. Изящная пушкинская «непарадность» противостояла тяжеловесной выспренности николаевских парадов. При необходимости эта изящность легко осваивала и торжественность, и высоту стиля. По мере угасания самого парада «непарадность» становилась все менее востребованным и менее гибким качеством. Сегодня, когда «парад» не дается самой официальной культуре, «непарадность» стоит недорого. Вакансия красивого и высокого в нашем обществе остается свободной.

Иная судьба у «неофициальности», которая искони была связана с противостоянием народно-национального начала началу имперско-государственному. Во времена кружков «неофициальность» принимала форму народолюбия, религиозности, социализма. В годы расцвета кухонь язык официоза был языком мертвой идеологии, языком серым и формальным. «Неофициальность» в брежневскую эпоху закономерно шла рука об рукус «душевностью». Язык сегодняшнего официоза не идеологичен, а технологичен. Это тоже вызывает потребность в «душевности». Но сегодня на поле появились новые игроки.
Отмена цензуры позволила интеллигенции выйти из кухонь, и тут же обнаружилось, что запасов кухонного тепла и «душевности» на целое общество, пожалуй, не хватит. Неопытная публицистика столкнулась с почти непосильным для нее масштабом — масштабом гражданской ответственности, определенности, необходимости додумывать мысли до конца. «Кухонной душевности» мало и для христианских идеалов, и для идеалов гуманистических, мало и для почвенничества, и для западничества. Тепло кухонного очага не могло согреть всю Россию. И молодая публицистика быстро нащупала спасительный архетип — ерничанье. Вслед за ерничаньем явилось особое дерзновение — «лихость», спасительно посетившая Хлестакова, когда он понял, что был принят за ревизора. Ошарашенная на первых порах бюрократия в конце концов сделала ставку на ревизора настоящего, оставив мнимому возможность общаться с другом Тряпичкиным.
Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. «Кухни» сыграли свою общественную роль, и роль эта оказалась на несколько вершков ниже той, что ожидалась. Винить в этом совершенно некого, во всяком случае, из ныне живущих. Но общественный язык хромает на обе ноги. Одна, бюрократическая, сильно смахивает на деревянную, другая, демократическая, не достает до земли.